новости :: статьи :: обзоры :: главная
статьи

Louis Armstrong
Отрывок из мемуаров Луиса Армстронга


***

Я родился в 1900 году. Мой отец Вилли Армстронг и моя мать Май Энн, или Мэйэнн, как все ее называли, жили тогда на маленькой улочке, называемой Джеймс Элли, всего лишь в один квартал длиной. Она расположена в густонаселенной части Нью-Орлеана, известной под именем Бэк о'Таун. Это один из четырех больших районов, на которые разделен весь город. Остальные три называются Аптаун, Даунтаун и Фронт о'Таун, и каждый из них имел в то время свое собственное, отличное от других лицо.

Джеймс Элли (не Джейн Элли, как некоторые ее называли) находилась как раз посередине “поля битвы”, ибо именно эти места городские хулиганы обычно избирали для своих столкновений и драк, не обходившихся без поножовщины и стрельбы. Этот квартал, расположенный между Гравиер и Пердидо, населяло столько народа, сколько вы вряд ли могли бы увидеть сразу где-нибудь в другом месте. Тут жили священнослужители, шулеры, дешевые сводники, воры, проститутки и масса детей. Здесь помещались бары, хонки-тонкс и салуны, и многие женщины всевозможными хитростями стремились залучить гостя в “пэдз” — так они называли свои жалкие жилища.

Мэйэнн говорила, что в ночь, когда я родился, здесь, в Элли, была большая пальба, и двое парней остались лежать мертвыми. Это произошло в большой праздник 4 июля. В этот день в Нью-Орлеане почти всегда что-нибудь да случается, потому что празднующие не расстаются с пистолетами, револьверами или каким-нибудь другим оружием.

Когда я родился, моя мать и отец жили вместе с моей бабушкой миссис Жозефин Армстронг (благослови, господь, ее душу!). Но длилось это недолго — между родителями постоянно происходили ужасные ссоры. В конечном счете они разошлись. Отец нашел другую женщину, мать ушла, оставив меня с бабушкой. Она поселилась неподалеку от нас между улицами Либерти и Пердидо. На улицах этих было полно дешевых проституток. Зарабатывали они очень мало, не то что их шикарные конкурентки из Сторивилла, знаменитого района красных фонарей. Была ли моя мать когда-либо дурной женщиной, я не могу сказать, если да, то она старалась скрывать это от меня. Одно я знаю определенно: решительно все, начиная от добропорядочных прихожан и кончая отъявленными хулиганами, отзывались о ней с величайшим уважением. Она была очень весела и приветлива, всегда ходила с высоко поднятой головой. И никогда никому не завидовала. Я полагаю, что именно от нее я и унаследовал это качество.

Когда мне исполнился год, мой отец устроился на скипидарную фабрику, довольно далеко от Джеймс Элли, где и оставался до самой своей смерти, последовавшей в 1933 году. Он сделался там своих человеком, и все цветные рабочие находились под его командой.

С тех пор как мои родители разошлись, я не видел своего отца, покуда не вырос, долгое время я не видел также и Мэйэнн. Бабушка отправляла меня в школу, а сама целый день стирала и гладила. Когда я помогал ей разносить белье белым людям, она давала мне пять центов, и я считал тогда себя богачом.

Я очень любил свою бабушку. Она немало повозилась со мной, и благодаря ей я получил первые познания о том, что хорошо и что плохо. Если я делал что-нибудь, за что, по ее мнению, меня следовало выпороть, она посылала меня во двор принести ей прут со старого китайского дерева.

— Ты стал нехорошим мальчиком, — говорила она, — я задам тебе крепкую взбучку.

Со слезами на глазах я шел к дереву и возвращался с самым крошечным прутиком, какой только можно было найти. Она смеялась и в конце концов отпускала меня играть. Однако если ей случалось рассердиться всерьез, старуха давала мне взбучку за все, что накапливалось неделями. Мэйэнн, должно быть, переняла у нее эту систему: когда позже я жил с ней, она воспитывала меня тем же самым способом.

Довольно хорошо помню я и свою прабабушку. Она прожила более девяноста лет. От нее я, видимо, унаследовал свою энергию. Сейчас, в пятьдесят четыре года, я чувствую себя, как юнец, только что окончивший школу и готовый выйти в мир, чтобы прожить целую жизнь вместе со своей трубой.

В те дни я, конечно, не знал, что это такое — труба в оркестре. Я регулярно ходил в церковь, так как и моя бабушка, и прабабушка были добрые христианки; и все мое время было поделено между школой, церковью и воскресной школой. В церкви и воскресной школе я много пел. Полагаю, что именно здесь я и получил свои первые вокальные навыки.

Я принимал участие во всем, что происходило в школе. И ученики, и учителя меня любили, но я никогда не стремился быть любимчиком учителей. Просто я был очень юн и, что бы ни делал, относился к этому с большой ответственностью.

После двухлетнего отсутствия мой отец вернулся к Мэйэнн. В результате у меня появилась сестра Беатриче. Позже ее прозвали Мама Люси. Я еще жил с бабушкой, когда она родилась, и до пяти лет ни разу не видел ее.

…Как-то летом стояла ужасная засуха. Месяцами не было дождя, и нигде нельзя было найти ни капли воды. Тогда во всех дворах можно было видеть большие баки для сбора дождевой воды. Когда они были полны, воды хватало и для еды, и на стирку. Но в это лето баки были пусты. Обитатели Джеймс Элли неистовствовали, как черти. Нас спасали тюремные конюшни. Там всегда была вода, и конюхи разрешали нам набирать ее в бутылки из-под пива.

Прямо перед конюшнями помещалась тюрьма, занимавшая целый квартал. Здесь заключенные проводили от тридцати дней до шести месяцев. Согласно существующим правилам, они могли свободно разгуливать по всем площадям города и работать извозчиками на конках. В те времена в Нью-Орлеане были прекрасные белые лошади, тянувшие патрульные телеги и “черную Марию”, так называлась тюремная повозка. Я смотрел на этих лошадей, и мне очень хотелось как-нибудь прокатиться на одной из них. В конце концов мне это удалось. Боже, как я был счастлив!

Однажды, когда я отправился за водой вместе с остальными обитателями Джеймс Элли, пожилая дама, подруга Мэйэнн, подошла к моей бабушке и сказала, что Мэйэнн слаба и что они с отцом снова разошлись. Моя мать понятия не имела, где сейчас отец и вернется ли он к ней. Она осталась одна с ребенком — моей сестрой Беатриче (или Мамой Люси), о ней некому было позаботиться. Дама попросила бабушку отпустить меня к Мэйэнн, чтобы я хоть как-нибудь помог ей. Будучи женщиной большого сердца, бабушка согласилась отпустить меня к постели матери. Со слезами на глазах она начала собирать меня в дорогу.

— Приходится выпускать тебя из-под своего надзора, — с горечью повторяла она, — да уж ничего не поделаешь.

— Мне тоже очень жалко покидать тебя, бабушка, — отвечал я, глотая застоявшийся в горле комок. — Я так сильно тебя люблю, бабушка. Ты была добра ко мне, научила меня всему, что я умею: следить за собой, умываться и чистить зубы, складывать одежду, уважать старших.

Она дала мне шлепок, вытерла глаза нам обоим, притянула меня к себе и поцеловала на прощание. Она не знала, когда я вернусь. Я тоже не знал. Но моя мать была больна, и считала, что я должен находиться около нее.

Приятельница Мэйэнн взяла меня за руку, и мы пошли. На улице я внезапно разразился слезами. Пока мы шли по Джеймс Элли, я все время оглядывался и видел бабушку Жозефин, махавшую нам рукой. Мы повернули за угол, чтобы сесть на трамвай; остановка была прямо перед тюрьмой. Я стоял и хныкал. Тогда моя спутница повернулась ко мне и указала рукой на огромное здание.

— Послушай, Луи, — сказала она, — если ты сейчас же не перестанешь реветь, я отправлю тебя в эту тюрьму. Тут держат плохих мужчин и женщин. Ты ведь не хочешь быть вместе с ними?

— О нет, мэм, — пробормотал я и, окинув взглядом здание, а оно было весьма внушительных размеров, сказал себе: “Пожалуй, действительно хватит реветь. Кто знает, вдруг эта дама и вправду способна выполнить свое обещание”. Подошел трамвай, и мы вошли в вагон. Здесь я впервые столкнулся с законом Джима Кроу. Мне только что исполнилось пять лет, и я еще ни разу не пользовался общественным транспортом. Поэтому я и направился прямо в переднюю часть вагона, не придавая значения надписи на задней, гласившей: “Только для цветных пассажиров”. Думая, что приятельница Мэйэнн следует за мной, я сел на одно из передних сидений. Однако она ко мне не присоединилась, и когда я обернулся посмотреть, что произошло, ее не оказалось рядом. Оглядываясь по сторонам, я увидел, что она неистово машет мне рукой с заднего сидения.

— Иди сюда, малыш, — кричала она, — сядь, где тебе положено!

Думая, что она смеется надо мной, я как ни в чем не бывало, остался сидеть на месте. Дама подошла ко мне, сдернула меня со скамейки, гневно потащила в задний конец вагона и толкнула на одно из пустых сидений. Я увидел буквы на спинках: “Только для цветных пассажиров”.

— Что значит эта надпись? — спросил я.

— Не задавай столько вопросов, заткни-ка лучше свой рот, дурачок!

Было что-то забавное в этих надписях на спинках сидений нью-орлеанских трамваев. Потом-то мы, цветные, не обращали на них внимания, когда садились в вагон, чтобы ехать на пикник или на воскресные гулянья, проходившие обычно на Канал-стрит. В эти часы в трамвае белых совсем не бывало, и мы занимали целый вагон, усаживаясь, где нам вздумается. Было так хорошо чувствовать себя более значительным, чем на самом деле. Я не могу объяснить, чем было вызвано это чувство, может быть, просто тем, что возможность кататься на местах для белых была для нас делом необычным и всегда неожиданным...

Когда вагон остановился на углу улиц Тюлейн и Либерти, дама сказала:

— Все в порядке, мы приехали.

Мы сошли с трамвая, и я увидел Либерти-стрит. Передо мной, насколько хватало глаз, в одну и другую стороны двигалась бесконечная толпа. Это напомнило мне Джеймс Элли, и я подумал: “Если бы не бабушка, я, наверно, не скоро вернулся бы туда”. Однако я держал эти мысли про себя, пока мы шли два квартала к дому, где жила Мэйэнн. В задней части двора, в единственной комнатушке она стряпала, стирала, гладила, нянчила мою маленькую сестренку... Мое первое впечатление было столь ярким, что я помню его, как будто все это было вчера. Я не понимал, что со мной. Я знал только, что я с мамой и что я люблю ее так же горячо, как бабушку.

Моя бедная мама лежала передо мной слабая-слабая...

Радость покинула меня, и мне снова за хотелось плакать.

— Значит, ты пришел навестить свою маму? — проговорила она.

— Да, мамочка.

— А я боялась, что бабушка не отпустит тебя. Так уж случилось — я не смогла сделать для тебя все то, что должна была. Если бы твой отец не был дурным человеком, все было бы лучше. Я сейчас осталась совсем одна с малышом на руках. Ты ведь тоже совсем еще ребенок, сын мой, и тебе предстоит долгий путь. Всегда помни: когда ты слаб и болен, никто тебе ничем не поможет. Поэтому старайся быть здоровым. Даже если у тебя нет денег, здоровье — самое важное, что есть на свете. Обещай мне следить за собой и вовремя лечиться, если заболеешь. Обещаешь?

— Да, мама, обещаю, — ответил я.

— Хорошо. Теперь дай мне пилюли, которые лежат на комоде. Они в коробке с надписью: “Круглые черные шарики”. Они немного горьковаты, эти пилюли.

После того как я проглотил сразу три штуки, дама, которая меня привела, сказала, что ей пора уходить.

— Теперь, когда твой парнишка здесь, я должна идти домой готовить мужу ужин.

Когда она ушла, я спросил маму, не могу ли я что-нибудь сделать для нее.

— Да, — сказала она, — загляни под ковер и возьми там пятьдесят центов. Спустись вниз к Зиттерману на Рэмпарт-стрит и купи кусок мяса, фунт красной фасоли и фунт риса. Да заодно забеги в Стелс Бейкери и купи два батона на десять центов. И возвращайся скорее, сын.

Когда я вышел со двора и очутился и улице, я увидел полдюжины оборванных, немытых, с ног до головы перепачканных ребятишек. Я очень вежливо поздоровался с ними.

На Джеймс Элли, которая была, в общем-то, малопривлекательным местом, я встречал парней и похуже. Однако ребята Элли умели все же вести себя на улице и уважать других людей. Каждый говорил “доброе утро” или “добрый вечер”, молился перед едой и так далее. Естественно, я представлял себе, что и здесь ребята воспитаны не хуже. Однако,когда они увидели, как чисто и хорошо я одет, они окружили меня плотным кольцом.

— Эй, что это еще за маменькин сынок? — заорал один из них.

— Маменькин сынок? Что это такое? — спросил я.

— Как раз то самое, что ты есть, сосунок проклятый.

— Я не понимаю, что вы хотите этим сказать?

Задиристый малый, которого остальные звали Одноглазый, подошел ко мне поближе и взглянул на мой белый костюм “лорд Фаунтлерой” с бисторовским воротником.

— Значит, не знаешь? Тем хуже для тебя.

Он зачерпнул целую горсть грязи и бросил ее на мой белый костюм, который я так любил. (У меня их было всего два.) Покуда я стоял, отряхивая грязь и недоумевая, что же мне дальше делать, остальные тонконогие, грязнолицые мальчишки хохотали во все горло. Несмотря на свою молодость, я хорошо понимал, что за парни передо мной: ввяжись я с ними в драку — и мне несдобровать.

— Ну что, маменькин сынок, как тебе это понравилось? — спросил Одноглазый.

— Вовсе мне это не нравится.

Не сознавая, что делаю, неожиданно для всех я прыгнул и съездил его кулаком по носу. Со страху я лупил что было сил. Он заливался кровью. Мальчишки были так поражены моим поступком, что все во главе с Одноглазым опрометью бросились прочь от меня. Сам я был так ошарашен, что бросился бежать вслед за ними. Я боялся, что Мэйэнн услышит шум и повредит своему здоровью, встав с постели. К счастью, этого не случилось, и я пошел выполнять данные мне поручения.

Когда я возвратился обратно, комната матери была битком набита посетителями: там была куча кузенов и кузин, которых я никогда в глаза не видал. Исаак Майлс, Аарон Майлс, совсем еще младенец, и другие ребятишки пришли поглядеть на нового родственника.

— Луи, — сказала мама, — я хочу познакомить тебя с членами нашей семьи.

“Вот это да, — подумал я, — оказывается, все это мои двоюродные братья и сестры?”

Дядя Айк Майлс был отцом всех этих ребят. Его жена умерла, оставив их у него на шее. К счастью, он имел хорошую профессию — работал грузчиком на пристани. Но зарабатывал он не так уже много, и к тому же работа была нерегулярной. Так что большую часть времени он готовил пищу и чинил одежду ребятам. Он жил один со всеми этими детьми и как-то ухитрялся с ними управляться. Часть детворы, сколько помещалось, он укладывал на кровать, остальные спали на полу. Бог да благословит дядю Айка! Не будь его, я и Мама Люси не знали бы, что нам делать, потому что Мэйэнн иногда уходила из города, и мы не видели тогда ее по целым дням. Когда это случалось, она всегда поручала нас дяде Айку. В его комнате я спал между Флорой и Луизой. Дети у дяди Айка были такие ленивые, что не считали даже нужным мыть овощи перед едой. Ели они прямо из кастрюли, а иногда пользовались разбитыми китайскими тарелками, которые тоже никогда не мылись. Дядя Айк был скован по рукам и ногам этими ребятишками.

Как я уже сказал, моя мать постоянно пичкала нас с Мамой Люси лекарствами.

— Не очень сильное лекарство раз или два в неделю, — наказывала она, — избавит вас от многих зачатков болезней, которые гнездятся в вашем желудке. Мы не можем позволить себе приглашать доктора и платить ему пятьдесят центов, а то и целый доллар.

На эти деньги она могла приготовить котелок красной фасоли и риса. И, разумеется, при таком режиме мы совсем не болели. Конечно, дети, которые росли в этом районе Нью-Орлеана, ходили всегда босиком. Мы постоянно резали себе ноги осколками стекла или гвоздями. Но мы были молоды, здоровы, смелы, как черти, и такая мелочь, как боль, не беспокоила нас долго.

Мама и еще несколько соседок ходили на железнодорожные пути и наполняли корзины промасленной травой, эту траву кипятили до тех пор, пока она не становилась клейкой, и накладывали на раны. Спустя два или три часа мы, ребятишки, вставали с кровати и бежали на улицу играть, как будто ничего не случилось.

Недели через две после моего переселения к маме она поправилась и пошла работать к богатым белым людям, жившим на Канал-стрит за кладбищами Сити Парка. Я был счастлив видеть ее вновь здоровой и начал замечать, что творится вокруг меня. Особенно в хонки-тонк по соседству, ибо они сильно отличались от таких же заведений на Джеймс Элли, где весь оркестр составляло одно фортепьяно. На улицах Либерти, Пердидо, Франклин и Рас хонки-тонк были на каждом углу, и в каждом из них играли музыкальные инструменты всех сортов На углу улицы, где я жил, помещался знаменитый “Фанки”, где я впервые слышал игру Бадди Болдена. Он дул в свою трубу, словно штормовой ветер. Должно быть, сама судьба устроила мне такое соседство. Нам, ребятишкам, конечно, не разрешалось заходить в “Фанки Батт”, но мы могли слышать оркестр на бульваре. В те дни у оркестров была традиция — перед тем как идти в танцевальный зал, играть по крайней мере перед хонки-тонк. Это практиковалось во всех частях города, чтобы заманить людей, и обычно давало хорошие результаты.

Старый Бадди Болден дул в свой корнет с такой силой, что я, наверно, удивился бы до смерти, если бы у меня хватило легких хотя бы на то, чтобы наполнить этот корнет воздухом. Повсюду Бадди Болдена считали великим музыкантом, но я думаю, он дул в него слишком уж сильно. Больше того, по-моему, он вообще дул в него неправильно. Во всяком случае, он в конце концов сошел с ума. Имейте это в виду.

Настоящую музыку можно было послушать, когда играл Банк Джонсон с “Игл Бэнд”. Я был молод, но уже чувствовал разницу в их исполнении. Состав этого оркестра был таков: Банк Джонсон (корнет), Франки Дюзон (тромбон), Боб Лионе (виолончель), Генри Зено (ударник), Бил Хэмфри (кларнет), Дэнни Люис (контрабас). Вот эти-то парни и играли настоящую музыку Да, несмотря на то, что слава Бадди Болдена была огромна, я даже в раннем возрасте верил в прекрасное и в жизни, и в музыке.

Королем всех музыкантов был Джо Оливер, прекраснейший из трубачей, когда-либо игравших в Нью-Орлеане. У него был только один конкурент — Банк Джонсон, превосходивший его по тембру. Но ни у кого в игре не было столько огня и изобретательности, как у Джо. Почти все важное в музыке сегодняшнего дня идет от него. Вот почему его называли Кинг, и он этого заслуживал. Позже, когда он играл в Чикаго, в Линкольн Гарден, музыканты со всего мира приезжали его послушать, и его игра всегда их волновала.

Я был всего лишь неопытным юнцом, когда впервые увидел его, но его первые слова, обращенные ко мне, приятней мне, чем все другие, которые я слышал когда-либо от других великих музыкантов.

Тогда, в возрасте пяти лет, я еще не играл на трубе, но в этом инструменте было что-то такое, что привлекало мое ухо. Когда я был в церкви или на второй линии, то есть следовал на параде за духовым оркестром, я внимательно прислушивался к различным инструментам, стараясь уловить, что и как они играют. Так я научился чувствовать разницу между Бадди Болденом, Кингом Оливером и Банком Джонсоном. Из них Банк Джонсон отличался самым прекрасным звуком, очарованием и приятнейшей фразировкой.

Сегодня люди думают, что это Банк обучил меня играть на трубе, потому что его и мой тоны чем-то похожи. Однако на этом сходство между нами кончается. Для меня звук Джо Оливера так же хорош, как Банка. И у него был такой мелодический рисунок, в его душе было столько вдохновения! Он создал некоторые из самых знаменитых фраз, которые мы сегодня слышим и развиваем. Как я уже сказал, Бадди Болден был грубее, и на меня он не повлиял никоим образом.

Следующими за Оливером и Банком были креольский юноша Бадди Петит и Джо Джонсон. Оба они играли на корнете, и, к сожалению, оба умерли молодыми. Мир уж больше не услышит их.

***

С Артуром Брауном я подружился в школе. Это был очень привлекательный юноша: красавец, кавалер — девчонки сходили по нему с ума. Я восхищался его искусством обхождения с ними. Он встречался с девушкой, у которой был младший брат, отчаянный задира. Я бы сказал даже, чересчур отчаянный: вечно он возился с пистолетом или с ножом. Мы не обращали на него особого внимания, но однажды этот молодец наставил свою пушку на Артура Брауна и говорит: “Сейчас стрелять буду”. Тут же он преспокойно нажал курок — раздался выстрел, и Артур Браун свалился на землю с пулей в черепе.

Это случилось так внезапно, что мы все оцепенели от ужаса, а потом разразились рыданиями.

Чтобы похоронить Артура как следует, мы собрали деньги и наняли духовой оркестр. Красивые девушки, с которыми Артур дружил, пришли на его похороны со всего Нью-Орлеана, из Аптауна, Даунтауна, Фронт о'Тауна и Бэк о'Тауна.

Все плакали. Гроб несли мы, мальчишки-подростки. Оркестр, который мы наняли, оказался самым прекрасным из всех, которые я когда-либо слышал. Это был “Онвард Брасс Бэнд”. Джо Кинг Оливер и Эмануэль Перез играли на корнетах. Громадный Эдди Джексон играл на тубе. Плохая туба в духовом оркестре может испортить всю музыку, но Эдди Джексон знал свое дело, и “Онвард Брасс Бэнд” не мог бы найти для себя более подходящего исполнителя.

Но лучше всех был Блэк Бэнни, игравший на большом барабане. Мир много потерял, не успев познакомиться с Блэк Бенни до того дня, когда его убила какая-то проститутка. Это был поистине скорбный момент, когда “Онвард Брасс Бэнд” заиграл похоронный марш, провожая тело Артура Брауна в последний путь от церкви до кладбища.

Рыдали все, включая меня. Блэк Бенни сдержанно и мягко ударял в свой большой барабан, а Бэйб Мэтьюз приглушил звук малого барабана носовым платком. Когда гроб опускали в могилу, оркестр заиграл “С каждой минутой, боже, мы ближе к тебе...”.

Похоронная церемония в Нью-Орлеане исполнена скорби до того момента, покуда гроб не будет опущен на дно могилы и пока священник не скажет: “Прах еси — в прах обратишься”. После того как покойник окончательно займет свое место на глубине шести футов под землей, оркестр разражается одной из добрых старых мелодий вроде “Didn’t He Rumbler” (“Разве не погулял он в свое время?”), и все присутствующие оставляют свою печаль позади. Особенно когда Кинг Оливер играет последний квадрат октавой выше, чем обычно.

Как только оркестр трогается с места, все следуют за ним, раскачиваясь из стороны в сторону, описывая зигзаги на вой от одного тротуара до другого, подхватывая на пути тех, кто опоздал на похороны. Среди этих людей — их называли “второй линией” — оказывалось и много случайных прохожих, приставших к процессии из любопытства или из желания слушать музыку. Захваченные всеобщим воодушевлением, они спешили узнать, что произошло. Многие шли за оркестром несколько кварталов, а некоторые оставались с ним до самого конца церемонии. Поминки обычно справляли до погребения, когда гроб еще стоял в доме или в специальном помещении. Семья покойного запасала заранее кофе, сыр, печенье на всю ночь, так что люди, которые приходили петь гимны над гробом, могли есть и пить в свое удовольствие. Я усердно посещал такие поминки и руководил пением гимнов. Как только все начинали подтягивать мне хором, я прокрадывался на кухню и как следует заправлялся крекерами, сыром и кофе. Эта еда всегда казалась мне особенно вкусной. Может быть, потому, что ее было вволю и она мне ничего не стоила, кроме песни или, точнее, гимна.

В Нью-Орлеане был один парень, который присутствовал на всех поминках в городе, по кому бы их ни устраивали. Каким-то образом он всегда о них пронюхивал приходил петь гимны, будь то в дождь или в солнечную погоду.

Когда я подрос достаточно для того, чтобы играть с такими замечательными ветеранами, как Джо Оливер, Рой Палмер, Сакд Дютрей и его брат Оноре, Оскар Келестин, Оэк Гаспер, Бадди Петит, Кид Ори, Миг Кари и его брат Джек, я стал встречать этого типа еще чаще. Однажды я увидел его в церкви, он, как будто был очень расстроен чем-то: вот-вот заплачет. Его костюм оставлял желать лучшего, брюки и пиджак явно не подходили друг другу. Но меня восхитило его умение и в этих условиях сохранять весьма презентабельный вид. Костюм был тщательно выглажен, ботинки начищены до блеска. Позже я узнал, что его звали Спит Чайлд.

Некоторое время похороны были для меня единственной возможностью поиграть на корнете. Началась война, и все танцевальные залы и театры в Нью-Орлеане были закрыты. Был принят закон об обязательном призыве, так что всем пришлось идти работать или воевать. У меня я было твердое намерение пойти в армию, но призывались только в возрасте от двадцати одного года до двадцати пяти лет, а мне было всего семнадцать. Я попытался поступить во флот, но там проверили свидетельство о рождении и выгнали меня вон. Я не оставлял надежды, и в одном вербовочном пункте солдат велел мне прийти через год. Он сказал, что к тому времени война все равно не кончится, и я еще успею взять в плен кайзера и получить самую большую награду.

“Это было бы неплохо, — подумал я, — захватить кайзера и выиграть войну”. Поверьте мне, я жил в то время только в надежде дождаться этого дня.

Поскольку играть на корнете мне было негде, я перебивался всевозможными случайными заработками. Одно время я работал на разгрузке пароходов с бананами, но однажды, когда я нес приемщику очередную связку, оттуда выпрыгнула большая крыса. Я бросил связку и побежал. Приемщик заорал, чтобы я вернулся и закончил работу, но я не остановился, пока не прибежал домой. С тех пор бананы приводят меня в ужас. Я не смог бы съесть ни одной штуки даже под угрозой голодной смерти. А раньше я их очень любил и мог запросто управиться один с целой связкой спелых бананов (не слишком большой, конечно) при условии, что приемщик меня не видит.

Каждый раз, когда дела мои начинали идти хуже, я возвращался к тележке с углем. Эту работу устраивал мне мой отчим Гэйб, и я не упускал случая подразнить этим Мэйэнн.

— Ты знаешь, мама, — начинал я, — из всех моих отчимов папа Гэйб самый лучший, лучше всех остальных вместе взятых.

Мэйэнн смеялась и кричала:

— Убирайся вон, ты, Фатти О'Батлер! (Так она; называла актера Фатти Арбекля.)

Я работал с папой Гэйбом на угольном складе до тех пор, пока не находил чего-нибудь получше, то есть попросту полегче. Это очень тяжелая работа — целый день нагружать уголь и погонять мула, у меня от нее постоянно болела спина. Поэтому, как только мне подвертывалось что-нибудь хоть чуть-чуть полегче, я бросался туда со всех ног, словно по пятам за мной гналась стая преследователей.

Работа, которую я получил у Мориса Карповского, была легче, и я оставался с ним довольно долго. Он разъезжал со своим фургоном по всему району красных фонарей — Сторивиллу — и продавал каменный уголь по пять центов за ведро. Каменный уголь называли там тяжелым углем. Одной из причин, почему я держался за работу Мориса Карновского, было то, что мне, мальчишке, удавалось беспрепятственно появляться в Сторивилле. Поскольку я приезжал не один, а со взрослым мужчиной, полицейские на меня не кричали. Они наверняка задали бы мне основательную трепку, если бы заметили одного в этом районе. Они были очень строги к нам, подросткам, и я не винил их за это. Искушение было слишком велико. Многие из нас, не умея еще держать себя в руках, могли бы бог знает что натворить здесь.

Наиболее ценным в моих поездках по Сторивиллу было знакомство с кабаре Пита Лала, где выступал со своим оркестром Джо Оливер и где его корнет неистовствовал, подобно урагану. В это время с ним работал самый известный нью-орлеанский ударник Гарри Зено. Что больше всего меня поражало в Зено, так это способность сохранять форму и профессиональный уровень при самом разгульном образе жизни. Вот чему стоит поучиться музыкантам наших дней! Ничто не могло разлучить Гарри Зено с его барабанами. Здесь были и другие члены оркестра Джо Оливера, чьи имена стали легендарными в истории джаза. Никогда уже мир не увидит ничего похожего, я говорю это от всей глубины души. Вот их имена: Бадди Кристиан — гитара (он играл также на фортепьяно), Зу Робертсон — тромбон, Джимми Нун — кларнет, Боб Лионе — контрабас и последний (по списку, но не по значению) Джо Оливер — корнет. Это был самый горячий джаз, когда-либо звучавший в Нью-Орлеане между 1910 и 1917 годами.

Гарри Зено умер в начале 1917 года, и похороны его были самыми пышными из всех, которые когда-либо устраивались музыканту. Между прочим, на его похоронах присутствовал и Свит Чайлд, распевавший гимны с таким видом, как будто он был членом семьи Зено. “Онвард Брасс Бэнд” проводил его великолепным, потрясающим душу траурным маршем.

Вскоре после смерти Зено начались раз говоры о закрытии Сторивилла. Несколько сошедших на берег моряков устроили здесь драку, и двое из них были убиты. Военно-морское ведомство начало войну против Сторивилла, и даже я, мальчишка, видел, что его конец близок. Полиция начала производить облавы во всех домах и кабаре. Арестовали всех сводников, сутенеров и игроков, околачивающихся вокруг бара “Твенти Файв”, покуда их подруги занимались со своими клиентами.

Было и в самом деле печально смотреть, как закон выгонял всех этих людей прочь из Сторивилла. Они казались мне толпой эмигрантов. Многие провели здесь лучшую часть своей жизни. Другие просто и не представляли себе никакой другой жизни. Я никогда не слышал такого плача и стенания. Большинство сводников, исключая немногих, имевших соответствующие знакомства, должны были найти себе работу или сесть в тюрьму. Новое поколение готовилось захватить Сторивилл.

Джо Линдсей и я к этому времени сформировали маленький оркестр Джо был очень хорошим ударником, а Моррис Фрэнч — хорошим тромбонистом. Сначала он немножко смущался, но мы довольно быстро помогли ему преодолеть застенчивость.

Другим застенчивым юношей был Луи Привост, наш кларнетист. Но как он играл, когда его охватывало вдохновение! А для этого ему нужно было только начать. В те дни мы не использовали фортепьяно, в оркестре было только шесть инструментов: корнет, кларнет тромбон, ударные, контрабас и гитара. И как только шестерка начинала свинговать, можно было биться об заклад, что это играет джаз-бэнд Ори и Оливера.

Кид Ори и Джо Оливер объединились и создали один из самых горячих джаз-бэндов, когда либо звучавших в Нью-Орлеане. Они частенько разъезжали по городу на открытой платформе, выступая в качестве живой рекламы танцевальных вечеров или каких-нибудь других общественных развлечений. Когда они встречали другую повозку с конкурирующим оркестром, Джо и Кид Ори начинали работать вовсю. Они выкладывались начисто и выдавали такую потрясающую музыку, что толпа вокруг сходила сума. Тогда другой оркестр решал, что лучше им прекратить это состязание и убраться куда-нибудь в другое место; Кид Ори играл короткий мотивчик на своем тромбоне, и толпа приходила в еще большее исступление. Она просто помирала со смеху. Если вы обратитесь к Киду Ори, он, может быть, и скажет вам, как называется этот мотив. Написать здесь его название я не решусь. Это был хорошенький, остренький, торжествующий мотивчик, венчающий победу над поверженным врагом. Он казался мне ужасно забавным, и полагаю, что вы были бы того же мнения.

Кид знал, как Джо Оливер благоволит ко мне. Он также знал, что при всем своем величии Джо Оливер не сделает ничего такого, что могло бы унизить меня в глазах публики. Очень часто, когда наш оркестр выступал на улице, рекламируя званый вечер, пикник или какое-либо иное развлечение, наша платформа пересекала путь оркестра Ори — Оливера. В этих случаях Джо просил меня встать, чтобы убедиться, что это действительно я, и не начинал сражения. Узнав меня, он тоже вставал во весь рост на своей платформе, играл несколько коротких фраз и уезжал в другом направлении.

Однажды, когда мы рекламировали какой-то бал, мы столкнулись с Оливером и его оркестром. Я в этот день неважно себя чувствовал и забыл встать. Ну и дали нам прикурить эти парни!

Разумеется, когда мы обратились в бегство, Кид Ори проиграл нам этот свой отходный марш. Толпа обезумела. Мы чувствовали себя ужасно, но знали, что это честная игра и что никакой другой оркестр не смог бы положить нас на обе лопатки, и гордились тем, что уже такими юнцами мы соперничали с оркестром Ори.

Я увидел Джо Оливера вечером того же дня, когда он так жестоко с нами расправился.

— Какого черта ты не встал? — накинулся он на меня, прежде чем я успел открыть рот.

— Я сам виноват, папа Джо, обещаю, что больше этого не повторится.

Мы оба рассмеялись, и Джо поставил мне бутылку пива. Для меня это было почти то же самое, что получить лавровый венок. Джо был не из тех, кто угощает всех и каждого. Но для меня он готов был сделать все что угодно, лишь бы это доставило мне удовольствие.

В это время я не знал других великих музыкантов, таких как Джелли Ролл Мортон, Федди Кепрард, Джимми Поулоу, Бэб Фрэнк, Билл Джонсон, Шугар Джонни, Тони Джексон, Джордж Филдс и Эдди Эткинс. Все они покинули Нью-Орлеан задолго до того, как военно-морское ведомство и закон закрыли район красных фонарей. Конечно, я встречал большинство из них в дальнейшем, но папа Джо Оливер (благослови, господь, его душу) был для меня своим человеком. Я часто выполнял поручения Стэллы Оливер, его жены, и Джо давал мне за это уроки музыки. Большего нельзя было и желать. Пределом моих честолюбивых грез было желание играть так, как играл папа Джо. Я даже думал, что джаз не был бы таким, какой он есть сейчас, не будь на свете Джо Оливера. Мы по праву должны считать его настоящим создателем этого жанра.

Миссис Оливер также была очень мила со мной и относилась ко мне, как к собственному сыну. От первого брака у нее была маленькая девочка по имени Руби. Я знал ее еще младенцем, а сейчас она замужем и у нее дочь, которая тоже вот-вот выйдет замуж.

Едва ли не самым приятным из всего, что Джо Оливер сделал для меня в пору моей юности, был один его подарок — старый-престарый корнет, на котором папа Джо играл много-много лет. Я горжусь этим корнетом и бережно храню его всю жизнь. Я играл на нем очень-очень долго, прежде чем судьба позволила мне сменить его на другой.

Корнеты были тогда намного дешевле, но новые стоили все же около шестидесяти пяти долларов. Нужно было быть богатым музыкантом, чтобы купить инструмент за такую цену. Я помню, как сияли лица таких первоклассных музыкантов, как Кид Ори, Зу Фрэнч, Джо Петит и многих других, с которыми мне приходилось играть, когда они добывали себе новый инструмент.

Я приобрел свой первый новый корнет в рассрочку по принципу “маленький взнос сейчас, остальные потом”. Каждый раз, когда мой поставщик ловил меня и начинал разговор об уплате очередного взноса, я отвечал ему: “Я выплачу вам все взносы потом, но будь я проклят, если смогу заплатить хоть что-нибудь сейчас”.

Корнетисты имели обыкновение закладывать свои инструменты, когда наступало затишье в похоронах, парадах, танцевальных вечерах и пикниках. Несколько раз я тоже закладывал мой корнет в ломбард и добывал под него немного денег.

Моя любовь к Джо Оливеру не иссякала, он был всегда готов помочь мне, когда мне нужен был совет человека, знающего жизнь и способного указать выход из трудного положения.

Так случилось, когда я встретил девушку по имени Айрин, которая только что приехала из Мемфиса (Теннесси) и не знала в Нью-Орлеане ни единой души. Она связалась с одним игроком по имени Чики Блэк, жившим по соседству со мной, и захаживала в хонки-тонк, где я играл с комбо из трех человек. Я играл на корнете, Бугус — на фортепьяно и Сонни Гарби — на ударных. Часа в четыре или в пять, когда близилось утро, все девочки заходили к нам в бар. Они просили нас играть им что-нибудь из прекрасных старых блюзов и покупали нам вино, сигареты и все, что мы хотели.

Я заметил что у всех дела идут хорошо, кроме Айрин. Однажды утром во время перерыва я разговорился с ней, и она мне рассказала свою историю. Чики Блэк забирал у нее каждый заработанный ею цент, и она два дня уже ничего не ела. Она была такая несчастная и заброшенная — какой-то жалкий пучок салатных листьев, — что сердце у меня не выдержало. Я зарабатывал за ночь доллар и двадцать пять центов. Это были большие деньги в те дни, конечно, если их удавалось получить: иногда нам платили, а иногда и нет. Во всяком случае, я отдавал Айрин большую часть денег, пока она не встала на ноги.

Это продолжалось до тех пор, пока пути Чики Блэка и ее не разошлись в разные стороны. Айрин оставалось только одно — укрыться под моим крылом. У меня не было никакого опыта с женщинами, и она научила меня всему, что я теперь знаю.

Мы были сильно влюблены друг в друга. Моя мать ни о чем сначала не знала. Когда ей стало все известно, она отнеслась к этому вполне спокойно. Она чувствовала, что я достаточно взрослый, чтобы иметь свою собственную жизнь и самому решать свои дела. Айрин и я жили вместе как муж и жена. Затем в один прекрасный день она серьезно заболела. Так как здоровье ее было сильно подорвано рассеянной жизнью, которую она раньше вела, ее организм не мог как следует сопротивляться болезни. Бедная девочка! Ей был всего двадцать один год, а мне исполнилось семнадцать. Я просто не знал, что мне делать.

Хуже всего было то, что она начала страдать от болей в желудке. Каждую ночь она так ужасно стонала, что я чуть не сошел с ума. Я был в полном отчаянии, когда встретил моего духовного отца и наставника Джо Оливера. Я столкнулся с ним по пути на рынок Пойдрас, где собирался купить несколько рыбных голов, чтобы сварить бульон для Айрин — готовить меня научила Мэйэнн. Папа Джо направлялся играть на похоронах.

— Хэлло, мальчик, что поделываешь? — спросил он меня.

— Ничего, — сказал я печально. Затем я рассказал ему о болезни Айрин и как сильно я ее люблю.

— Тебе нужны деньги на доктора. Так? — немедленно заявил он. — Иди и займи мое место у Пита Лала на две ночи.

Он зарабатывал там кучу денег — полтора доллара за ночь. В две ночи я мог бы заработать достаточно, чтобы пригласить очень хорошего доктора и вылечить желудок Айрин. Я был счастлив, что смогу заработать деньги, в которых мы так нуждались, и был также рад иметь случай снова подуть в мой корнет. Я уже давно не имел такой возможности.

— Папа Джо, — сказал я,— я ценю вашу доброту, но не думаю, что способен заменить вас!

Джо на минуту задумался, затем сказал:

— Ступай и играй вместо меня. Если Пит Лала будет ворчать, скажи, что это я тебя послал.

Я очень нуждался в деньгах, но был до смерти напуган этим приглашением. Джо был такой популярной фигурой в наших краях, что Пит Лала вряд ли согласился бы принять вместо него кого-то другой. Я прямо-таки слышал, как он говорит мне эти самые слова.

Придя туда на следующий вечер, я не успел еще вынуть трубу, как заметил краем глаза, что Пит направляется прямо мне. Я взобрался на эстраду и занял свое место.

— Где Джо? — спросил Пит.

— Он послал меня отработать за него, — ответил я с беспокойством.

К моему удивлению, Пит Лала разрешил мне играть в эту ночь. Но каждые пять минут он с кряхтением залезал на эстраду, задвинутую в самый дальний угол кабаре.

— Эй, парень, — хрипел он, — всунь в трубу эту сардину!

Я никак не мог понять, о чем это он говорит, и только к концу вечера сообразил, что он имел в виду сурдину.

Когда мы отыграли, он сказал мне, что я могу уходить и больше не возвращаться.

Я рассказал папе Джо о том, что произошло, и он сам заплатил мне за обе ночи. Он знал, как нам нужны деньги, и, кроме того, он всегда поступал так со всеми, кого по-настоящему любил.

Джо ушел от Пита Лала, когда был издан закон закрывать Сторивилл по субботам — самым выгодным дням. Бродя по городу в поисках новой работы, он однажды заглянул к нам. Айрин и я угостили его хорошим обедом. Айрин быстро выздоравливала, и мы снова были счастливы.

Тысяча девятьсот семнадцатый год совершил переворот в моей судьбе. Джо Линдсей ушел из нашего ансамбля. Он встретил женщину, которая заставила его расстаться с нами. Это было ясно, хотя Джо почти ничего не говорил об этом деле. Эта женщина вертела им, как хотела. Во всяком случае, этот маленький инцидент разрушил наш ансамбль, и за исключением редких случайных минут где-нибудь на людях я долгое время не встречался ни с кем из моих старых друзей. Моего закадычного друга Джо Линдсея я не видел в то время ни разу.

Когда я снова встретился с ним, он служил личным шофером у какого-то богача, водил громадный мощный автомобиль. Выглядел он шикарно. Многие прохаживались насчет того, почему он ушел из ансамбля и разрушил нашу старую дружбу ради этой женщины. Я говорил всем, что Джо не разбил нашу дружбу, что мы были друзьями с детства и останемся ими до конца дней.

Все шло хорошо у Сифуса, как мы называли Джо между собой, пока он оставался простым бедным музыкантом, как и все мы. Но есть большая доля правды в старой пословице: не все золото, что блестят. Он хлебнул горя с этой женщиной. Прежде всего она была слишком стара для него, чересчур стара. Я иногда думал, что Айрин стара для меня, но Сифус намного меня переплюнул — его дама годилась ему в бабушки.

В заключение всего он на ней женился! Мой бог! И дала же она ему жизни! Не прошло и недели после свадьбы, как она сделала из него картофельное пюре. Он страдал ужасно от уязвленного самолюбия и пытался покончить с собой, перерезав горло лезвием бритвы. Видя, что делается с Джо, я сказал Айрин, что раз она поправилась, ей следовало бы подыскать себе друга постарше. Я был так поглощен музыкой, что не мог быть ей хорошим супругом. Она оценила мою искренность и сказала, что будет любить меня вечно.

После этого я отправился с одним парнем в город Хума (Луизиана) играть в небольшом оркестре, принадлежащем тамошнему владельцу похоронного бюро по имени Бонгс. Он был так добр со мной, что я остался там дольше, чем предполагал. Я долго не видел Айрин и Джо Линдсея, но часто думал о них обоих.

Ничего не изменилось, когда я вернулся в Нью-Орлеан. В своем квартале я все еще встречал старую леди Мэг, которая нянчила почти всех соседских мальчишек. Она и школьная учительница миссис Мартин были самыми заслуженными старожилами нашего района. Такой же была и миссис Лаура (мы никогда не затрудняли себя тем, чтобы запоминать фамилии наших знакомых), о ней я храню самые нежные воспоминания. Если кто-нибудь из этих трех женщин задавал нам хорошую трепку, мы не жаловались родителям, как бывало и других случаях. Миссис Мэг, я уверен, здравствует и по сей день.

Вернувшись из Хумы, я рассказал миссис Мэг обо всем, что случилось со мной за эти несколько недель. Мистер Бонгс платил мне каждую неделю, а обедал я у него дома, в том же здании, где помещалось похоронное бюро. У него была чудесная жена, и я уверен, вам бы очень понравились приготовленные ею свежие бобы в масле, которые назывались там “лима с севера”. Больше всего мы любили играть вечером на танцах. Если собиралось всего только пол-зала, я подходил к открытому окну и играл, выставив трубу наружу. Этого было достаточно, чтобы народ повалил толпой, — я давал людям понять, что в эту ночь у них будут настоящие танцы. Завладев вниманием публики, наш маленький оркестр уже не отпускал ее от себя.

Я был очень молод и горяч в те дни и, получив свой недельный заработок, отправлялся прямо в игорный дом. Меньше чем в два часа меня обдирали дочиста, и мне оставалось только повторять про себя десять заповедей. Когда я возвращался домой к Мэйэнн, она кормила меня своим замечательным обедом, и я решал никогда больше не покидать родные места. Где бы я ни был, я всегда помнил стряпню Мэйэнн.

Однажды нескольким мальчишкам пришла в голову фантастическая идея — сбежать из дома и стать бродягами, подрабатывая на плантациях сахарного тростника. На товарном поезде мы доехали до Хэригена, расположенного не далее чем в тридцати милях от Нью-Орлеана. Мне захотелось есть, и стоило мне вспомнить об отличных котлетах и спагетти, которые Мэйэнн готовила в день моего отъезда, как голод мой стал нестерпимым. Я решил послать к чертям все это дело.

— Знаете, ребята, — сказал я, — мне, конечно, жаль, но я не вижу в этом никакого смысла. Зачем бросать свой дом и хорошую жратву и мотаться по стране без гроша денег? Я возвращаюсь домой к матери со следующим товарным поездом.

И поверьте мне, я это сделал. Когда я явился домой, Мэйэнн даже не знала, что я намеревался удрать на тростниковые плантации.

— Сын, — сказала она, — ты как раз поспел к ужину.

Глубокий вздох облегчения вырвался из моей груди. Затем я еще раз твердо решил никогда больше не покидать дом, разве только в том случае, если меня позовет с собой папа Джо. Так оно позже и получилось.

Я не хочу, чтобы кто-нибудь думал, будто я представляюсь святым. Как и у всякого другого, у меня были свои грехи, но я всегда старался жить честно. Судьба предопределила мне играть на трубе, и я пожертвовал многими удовольствиями, чтобы выполнить это ее предначертание. Почти каждый вечер соседские ребята ходили в Аптаун, в парк миссис Коул, где выступал Кид Ори. Другие ребята шикарно одевались, щеголяли друг перед другом своими костюмами. У меня не было таких денег, я не мог соперничать с ними, и потому сразу выбросил из головы эти вечера с Кидом Ори. Мэйэнн, Мама Люси и я ходили на дешевые представления за десять центов и были счастливы.

***

© 2007 Jazz-Квадрат

CITYJAZZ.RU
поиск по каталогу
Интернет Магазин CD & DVD :: 
Джаз, Эйсид Джаз, Блюз, Рок, New Age, Этника, World music